В доперестроечной учебной и методической литературе по фольклору частушки разделяют на крестьянские и рабочие. Но даже и такой классовый подход оговаривается: процесс становления рабочего фольклора близок к крестьянскому, вышел из него в «эпоху формирования капитализма».
Впервые термин «частушки» употребил Глеб Успенский в статье «Новые народные стишки» (из деревенских заметок 1889 года): так они называются из-за быстрой, «частой» манеры исполнения. О времени возникновения частушек – разные мнения. Восемнадцатый век – рождение жанра? Или вторая половина девятнадцатого? Так или иначе, но уже в 1909 году Павел Флоренский выпустил в Костроме сборник частушек с забавными и точными определениями в предисловии… Литературоведы спорят, принимают или не принимают частушку, – а она живёт, и появляются – новые, современные. Отметается ненужное, остаётся лишь то, что запоминается, то есть лучшее, оригинальное, остроумное, меткое и неожиданное.
В литературе всех стран и времён писатели продолжают учиться у фольклора. На погосте и жальниках лежат талантливые балалаечники, сказочники, песенники… Недоверчивое же отношение к частушке привито из-за ширпотреба. К тому же частушка скомпрометирована «поэтами от соцреализма», когда надуманные в угоду властям «гимники» декларативные подавались как подлинные, народные. Жанр такой частушки во времена Руслановой достиг небывалой высоты. Сельские жители пекли деруны из гнилой картошки, па́рили в чугунах пшеницу, от которой пухли ноги, а из города привозили пластинки с частушками. Это было какое-то двуличное действо: нищие колхозы, голод, бегство по городам, а пелось:
Мне бы Сталина увидеть,
Мне бы с ним поговорить,
Рассказать бы, как в колхозе
Стало весело нам жить…
И – фильм «Кубанские казаки», где столы ломятся от хлебосолья… А колхозник смотрел, слушал и помалкивал. Такие частушки рождались не народом, а поэтами, кормившимися из литературного корыта «в свете решений», их слушали в городах – и верили, а в деревне на лицах людей читалось недоумение, озлобление. «Жить стало лучше, стало веселей», – говорили с трибуны, а сельский житель добавлял вполслуха: «Шея стала тоньше, но зато длинней».
Собираю материал – и удивляюсь многообразию песен, сказок и «бывальщин». Это помогает выжить в любое время.
В моей родной деревеньке Смирновке отсутствие «цивилизации» восполнял фольклор. Но как жемчужины редки, так и фольклор высокой пробы редок, надо искать и искать. Тем более в жизни и в пении частушек не всё так понятно, как в учебниках и книгах, и было бы вернее учить историю по частушкам, чем по двухтомнику Б.Д. Дацюка для МГУ и гуманитарных вузов, – правдивее.
В деревенской глуши театром служили избы. В народе рождались отзвуки на каждое событие жизни. Главные же события – война и голод, голод и война. Голод многих поколений давил на психику русского человека. Только за советское время прокатилось несколько «голодных» волн, голодных лет. Разруха и нищета «перестройки»… И в наши годы раскупаются продукты, то и дело говорят о повышении цен. Шутят в народе, шутят – и припасают. Потому что напуганы.
Крестьяне распели не только частушки, но и песни литературного происхождения, как бы осовременили их, породили свою полулитературно-полуфольклорную традицию, и примеров тут множество. Народной поддержкой, изустно дошли они до наших дней, и сейчас на развалах книжных магазинов вы не найдёте сборников этих песен, частушек: они раскупаются тотчас. А пелись они не только на застольях и по праздникам, но и за прялками, ткацкими станами, перед зыбками…
Пора спать, пора спать, –
Восемь отцов – одна мать…
Эту частушку я услышал от совершенно безграмотной старухи, она называла её «пригудкой». Дочь привезла из города сынишку, оставила матери – и снова уехала в город. «Хвост морковкой – и укатила, – обижалась старушка на дочь, – а мать мучайся…»
Поразительно, сколько искренней боли, сколько тёплых, а то и мрачных воспоминаний я услышал о деревне… в Москве! Да что говорить: Москва, Рязань, райцентры – из деревень полнятся людом. Если не отцы, так деды, не деды – так прадеды из деревни: – «Чаво?» – обернётся какая-то «краля», а сама или мать её – из села… Их сразу узнаешь: бегут и напирают на «чаво», а послушать – откуда-нибудь из Перпердищева, но: «а мене и тут хорошо!» или: «фатай и клади мене в мяшок!».
Вот куда я залетела,
Куда чёрт меня занёс,
Лучше б я сидела дома,
Работа́ла на колхоз!
Это они пели, когда землю давали по едокам, они хвалили властителей (раньше всех смекнули, кому надо угодить, чтобы пригреться по городам):
Рассыпься, горох,
На четыре части,
Ах, что же не сплясать
При Советской власти!
Война. Похоронки – вдовьи слёзы… Казалось бы, до частушек ли в такие тяжкие времена, до песен ли? Но пели песни и частушки и на балалайках играли… Как во времена Ноя: дождь всё лил и лил, заливало крыши – а пели, женились, рожали…
Я спала, меня будили:
«Вставай, алые цветы,
Твоего отца убили,
Сиротой осталась ты».
Через поле яровое,
Через райпотребсоюз,
Из-за Гитлера косого
Старой девой остаюсь.
Сыграй, Ваня, елецкого,
Елецкого, елец!
Красна Армия дерётся,
Скоро Гитлеру конец…
Война породила свои песни, частушки. На фронт ушли отцы, братья, женихи. Рязанских невест с воем и плачем сгоняли на лесоразработки, копать окопы, на заготовку торфа…
Никто замуж не берёт,
Говорят: «Торфу́шки».
А мы не сами от себя –
От немецкой пушки.
Жизнь не остановилась: любили, ненавидели, страдали:
Полюбила лейтенанта,
Оказался – старшина,
К нему приехала жена
И четыре пацана…
Шла война, но жизнь продолжалась, несмотря ни на что. Уговаривали женщин, уговаривали женщины:
Не носить тебе, залёточка,
Широкого ремня,
Не найти тебе, мой милый,
Уважительней меня.
С войны приходили «излом да вывих», женский труд был невыносим, и пелись частушки самые сокровенные, искренние, пронзительные до слёз.
Во колхозе «Красный Бор»
Переделали меня:
Я и лошадь, я и бык,
Я и баба, и мужик.
И столько долгих лет, сколько страной правили вожди, мудрейшие из мудрых, ночами бдящие в Кремле, всё время люди верили, что правитель, конечно, не знал, не видел, что сотворялось в колхозах. Это тоже черта русского человека – верить, доверять власти: «царь хороший», а «министры – хамы и воры», ему не докладывают, а Сам-то занят. Это теперь и наши президенты взяли на вооружение: выбрасывают министров – сами же остаются на десятилетия. Занят он великими делами, думами о народе, и некогда ему: «Он наш корабль к победам вёл сквозь годы…».
Дорогой товарищ Сталин,
Ты не знаешь ничего:
Шестьдесят четыре девки
Обнимают одного!
Мне не раз приходилось говорить со старушками, бывшими трактористками с искривлёнными позвоночниками, скрюченными тяжёлыми мужскими руками. Вспоминали они перетяжки колёсных тракторов, «как по пять-шесть человек становились возле трактора и дёргали за верёвку», чтобы завести трактор после этой самой перетяжки. Трактора были ХТЗ: «хрен трактористка заработает». Но хотя эти ХТЗ и ЧТЗ душу выворачивали и ночами сводило руки от баранок тракторов, любовь неистребима; жизнь продолжалась:
Я иду, а мне навстречу –
Трактора, всё трактора…
Почему любовь не лечат
Никакие доктора?
Надежда – религия женщин. Дождались конца войны, думали: пришли с фронта мужики – те что, уцелели, они впрягутся в работу, сядут за трактора… Дудки! Было и по-другому. Кто предколхоза, кто – завскладом, кто – на молочно-товарную ферму устроиля. Трактористкам, «торфушкам»-нюшкам – на стройках и на полях не полегчало. Но надежда выйти замуж неистребимо жила:
Я иду – они лежат,
Лейтенанты на лугу,
Тут уж я не растерялась,
Тут уж я уж не могу.
Ох уж эти молодые, неутомимые, не дремали нигде:
Вот и кончилась война
Девятого мая, в ночь,
Лейтенанты оставляли
Кому сына, кому дочь.
После войны бабы вытерли слёзы, глянули: гляди-ка, не все пришли без руки, без ноги, без глаза, не все лежат в земле – приходили и без царапинки, шли посылки из Германии, на двух-трёх подводах привозили, бывало, ковры, платья, велосипеды, мотоциклы… Посылочка с мылом, в мыле – золотые кольца. Это солдаты прятали, а генерал иной вёз эшелонами. Гляди-ка, вот тебе и война: «Кому война, а кому мать родна»…
После-то разобрались, что были похоронки, были в плену, инвалиды, а тут ещё «участники» войны, не понятные никому, без царапинки, и немца в глаза не видели… А русские женщины, рязаночки-торфушки, не евшие, не спавшие, четыре года не видевшие хлеба, – не участники войны!..
Мужики – они и есть мужики, они не живут надеждами: принялись устраивать свои личные дела и заводить новые семьи…
Из Германии прислали
Кому шаль, кому бостон,
Не тужи, подружка Маня,
Оплетёмся хворостом…
Хочешь не хочешь, а за своё женское счастье надо биться. Быть красивыми и привлекательными – как-никак мужики наперечёт. Да к тому же и они – то раненые, то контуженные, излом да вывих… Но в надежде состояться семье приходится любить и таких:
Ах, туфли мои,
Каблучок на бочок,
Один вечер постояла,
Заметила: дурачок.
А целовали крепко, не как теперь:
Через ты́рь-монастырь
Лебеди летели,
Милый так поцеловал –
Лапти отлетели!
Сорок седьмой год, засуха… Голод хоть и «отменили», а хлеб давали по спискам. Снижены цены на спички… Донашивали военные сапоги, гимнастёрки, галифе. Может быть, это удел русских: учиться и терпеть? Надежды вселял в умы и сердца «товарищ Сталин». Газеты без портретов вождя редко выходили. Лаптей в рязанских деревнях по-прежнему не снимали, спали на кулаке – не́когда, а налоги вконец разорили:
Наш колхоз «Путь Ильича»
Птицефермой славится,
А колхозник видит яйца,
Когда в бане парится.
Нашёл у деда квитки по продналогам – до семидесятого года хранил, запугали не на шутку властители. Берёг он их в сумочке, когда-то, наверное, модной. Там же лежал двойной орех – на счастье и «чтоб деньги водились». Рассказывал дед, что был налог с яблони – попилили яблони, чтобы налог не платить. Был налог на брынзу, то бишь – на сыр овечий. Но Рязань-то – не Чечня и не Молдавия, и в рязанской деревне так и не наторели доить овцу, не научились, даже из-под палки. А вместо добычи «брынзы» – случилось бегство из разорённых деревень, драп в города… Хоть к чёрту на рога, лишь бы убежать из колхоза:
Туголесское болото,
Растуды его туды,
А на лето, жив я буду,
Не поеду я туды.
Но уехать было непросто. И за справочку – ложились под председателей. И какие жизненные драмы из-за этого – разве перескажешь? А ведь это были времена Руслановой, «моменты»:
Раньше были времена,
А теперь «моменты»,
Даже кошка у кота
Просит алименты.
Голод заставлял воровать. Карманами, кошёлками, подводами – это «внизу», у простонародья; а «наверху» – по-чёрному. Кто боялся, не хотел – умирал. Аресты, лагеря. «Вождь занят, не знает»… Слушали Русланову: «Ва-аленки да валенки-и…»
И люди переставали верить себе: вроде бы я – и не я… А печатали передовицы с умными обнадёживающими речами, трибуны с вождями и подручными, мордастенький, пухленький Молотов, Ворошилов с хорошим «политическим зачёсом»:
У мово-то милого
Политический зачёс –
Как у Ворошилова!
За частушки и песни, самородные, неизвестно кем и где рождённые, давали срок немалый – и всё же их пели:
Когда Ленин умирал,
Сталину приказывал:
Хлеба вдосталь не давай,
Мяса – не показывай.
«За политику» – «поражение в правах». Иначе говоря, – за убеждения давали пятьдесят восьмую статью и – «по рогам». Помню кривого, маленького, совершенно безграмотного мужика, пастуха – «политического». Он, получая пенсию, ставил крестик…
До наших времён дошёл анекдот. Будто бы мужичок безногий, фронтовик – выпил разливного пива в «столовке», вытер губы и сказал в задумчивости: «Вот гад усатый, довёл Россию…» Тут же в куртках кожаных – его под белы рученьки и прямёхонько к Сталину (а надо сказать, что существовала эта вера в народе, что Сталин всегда тут, рядом). Так вот, приводят, толкают в шею мужичка, на коленки поставили: «Так и так, – говорят, – вот его слова…» Сталин оторвался от трубки: «Поднэмись… Ви кого имели в виду?» Мужичок опять – бултых в ноги: «Гитлера, товарищ Сталин, кого ж ещё!.. А эти – хватают, толкают…» Сталин покурил, подумал и показал на чекистов трубкой: «А… ви кого имели в виду?..»
Но не всем удавалось отделаться так легко… И вот надо было этому безграмотному пастуху выпить в буфете, выйти и спеть… Обозначить национальные границы вождя всех времён:
Слава Сталину-грузину,
Дорогой товарищ мой,
Что обул нас всех в резину,
Не качай, брат, головой.
Частушки вполне хватило, чтоб с этого момента дядя Ваня кривой – «политический» пастух – в деревне долго не появлялся. Ровно до того момента, когда амнистировали. После чего ещё два года думали, отпускать его или не отпускать. Отпустили… он уже не ходил, лежал – и всё же пел. Давали ему срок, да ещё, как он говорил, «по рогам» – поражение в правах, которых у него и так не было. «Больше не споёшь, – с каким-то мстительным злорадством говаривала ему жена, тоже безграмотная «лишенка», «супружница» политического зэка. – Обратали, глянь-ка, да как скоро… Лежи теперь, жди смертушки… Больше не пой». Неутомимый дядя Ваня, с клочком кожи на правом глазу, всё же пел:
Берия, Берия,
Вышел из доверия,
Присудили на суде
Оторвать ему муде.
«Тьфу, что сидел, что не сидел… – жаловалась сыну бабка Фрося. – Его, дурака, опять посо́дют, Милянков посодит… На чём душа, глянь-ка, держится, место облюбовал на кладбище, а как где самогону выжрет – за частушки либо за песни. Хоть ты ему скажи, может, послушает тебя…» Сын жил в райцентре, часто приезжал, читал отцу газеты и, выпивая с отцом, тоже любил говорить «про политику». А бабка Фрося, наливая щи, подкладывала то хлеба, то картошки, искоса глядела на мужа и сына, помалкивала с таким видом, будто всё, о чём говорят, всё это ей давно известно и не стоит внимания. Не любила она «политику», не знала, что это слово обозначает в точности, но запрещала хулить начальство. А тут как раз налоги «скостили» – и дом справился, и бывший политический зэк духом ожил:
Слава, слава Маленкову,
Слава ему – тыщу раз,
Что скостил налоги с нас!
Когда наступили хрущёвские времена, анекдоты поползли – да такие злые, острые и ядовитые, аки змеи гремучие. Хрущёв, потрясая кулаком над своим голым черепом, уверял, что подошли к «коммунизьму», уже стоим одной ногой… И никто не знал толком: какое государственное устройство при коммунизме, и будет ли надобность вообще в государственном устройстве – в этом «аппарате насилия». В деревне так и говорили: «Лафа будет… Хошь – иди на работу, хошь – лежи, спи…»
Нажал на кнопку, чик-чирик –
Сосиски с колбасой,
Нажал другую, чик-чирик –
И ты уже косой.
Повышены были цены «временно», и не только на водку: резали скот, появилось мясо лошадиное «махан» (по-татарски). Крещёные люди отплёвывались, пьяные закусывали колбасой из конины с чесноком. Всё же – не пустым рукавом, какая-никакая – закусь. Сам же Хрущёв и его окружение в те времена уже были в «коммунизьме».
– Юрка! – орал в подпитии Хрущёв на всю страну, целуя первого космонавта. – Юрка!.. – тут радио выключили, дабы страна не узнала пьяный ор «деятеля в коммунизме». На дармовщинку вокруг Хрущёва все жили в коммунизме; горизонт – эту удаляющуюся мистическую линию победы пролетариата – видели трудяги: они горбатились и платили за мясо, за масло «временные цены». Стоглавыми гидрами змеились очереди за хлебом – с частушками:
Ленин на дуде играет,
Хрущёв пляшет трепака:
Всю Россию разорили
Два советских мудака.
Бывший политический зэк дядя Ваня наладился гнать «горюшу», настроил в банешке самогонный аппарат свойский: чугун на чугунчик, и стыки смазал глиной и ржаным, каменевшим от жара тестом. Змеевичок же – из медной зелёной трубочки в три кольца согнул…
Подтопок с холодильничком
И трубка в три кольца.
Опять в Сибирь на каторгу
Угонят молодца…
Ваня-политзэк сменил клочок кожицы на глазу, повеселел, дело пошло на лад. Глядь – борьба с самогоноварением, да не кто-нибудь из колхозного начальства «каркал», а – сам!
– Цэ, – цокал дядя Ваня. – Похожь, сурьёзно, ребятушки… Ну, ничево! Ничево, ничево! Это он так, для куража, фраер плешатый…
Под покровом глубоких ночей, до самых утренних зорь дядя Ваня турил «горюшу», и частушки про вождей уже не пел…
Гнали «озверин» по-чёрному: из сахара со свёклой, из гороха с томатной пастой, потом, ближе к весне – из картошки, из картофельной кожуры.
Самогон, самогон,
Как твои делишки?
Всю картошку перегнали,
Плачут ребятишки.
Шли годы, умер политический зэк дядя Ваня. Правда, нет ли – говорили, что перед смертью он, бедолага, приказал Фросе, чтоб в гроб положили две бутылки самогона. Почему две, так никто и не узнал. Умер и тот, кто развенчивал культ Сталина. Чёрная голова, разделённая по-модерновому вдоль ломаными чёрно-белыми глыбами, увенчала место его последнего пристанища…
Времечко идёт,
Время катится,
Кто не любит да не пьёт –
После хватится…
А вот и время знатного орденоносца. Брови, лесть, подношения и – опять, ещё хлеще – в народе самогон. Отмешивали политуры – «Полины Ивановны», отжимали через тряпки на заводах клей БФ из бочек – «Борис Фёдорович»… И пели:
Мы не немцы, мы не турки,
Можем хряпнуть политурки.
Все думали, что экономика должна быть расточительной, генсек поправил: «Экономика должна быть экономной». Пили и за это, пили всё подряд, а в очередях говорили под стать Чацкому: «А нам хоть что, нам – лишь бы с ног валило! …Пьём всё, что горит, и дерём все, что шевелится!»
И время как бы застыло, заспиртовалось, как заспиртовывается мозг в голове алкоголика. Но это только казалось. И опять – воровство, взятки, приписки, ордена и звёзды. Урывками – зайдут работяги, купят её, родимую, в белой «косыночке», за углом дёрнут зубами за краешек, за хохолок… Мало… Ещё…
Много нас, таких Иванов,
На святой Руси…
Можем выпить сто стаканов –
Только подноси.
…В «застойные» времена русская кобылка разгулялась так, что не стало никакого удержу: казалось, что «цивилизация» попятилась. В Белокаменной целовались и награждали. Афганская трагедия не встряхнула и не отрезвила буйные головы. Но тогда ещё никто не знал, что след её дотянется до нас и через Чечню. Гибли лучшие молодые ребятишки, «не долюбив, не докурив последней папиросы», а в это время борзописцы от имени генсека сочиняли, как воевал он на Малой земле, как бросили землю в центре России – и подались на земли целинные… Алчность, пьянство, взяточничество, туфту в виде приписок поругивали. Хотя и пили, попивали, цены уже никого не приводили в смятение:
У мово милёночка
Хорошая походочка,
А теперь походочку
Раскачала водочка…
Перестройка. Ценами по рогам… «Чего? Десять рублей? Ну, пиши пропало… бабы посоветовали генсеку… Червонец!» – притихли мужички, решили: «Режь последний огурец!» И всё так: чево, мать-перемать… законы? Это какие такие законы? Сухой?..
Водка стала десять, восемь,
Всё равно мы пить не бросим,
Передайте Горбачу:
Нам и двадцать по плечу,
Ну, а если будет больше,
То мы сделаем, как в Польше.
А старушки – те, что остались доживать в деревнях – как выпьют рюмку, плачут: что́ хорошего видели эти ровесницы века?.. А частушка и тут жива. Перестройка? Да кто ей поверил?
Перестройка, перестройка –
И я перестроилась:
У соседа – ох, какой!
Я к нему пристроилась.
Который год уже ломают головы над законами, играют в доверие-недоверие друг другу хорошо прикормленные властью люди…
А депутаты спорят до хрипоты, каждый тянет одеяло на себя:
Депутату депутат
Дать по морде был бы рад,
Только вот тревожится –
В регламент не уложится…
Хоть шаром покати в магазинах:
Раньше ели каждый день,
А теперь – с получки,
Этот, с пятнышком на лбу,
Нас довёл до ручки!
А тут – чай! Да какой, турецкий! Чтобы его заварить, надо в кухне заиметь нечто подобное литейке!
У рязанских мужиков
Хорошая пища:
Утром чай, в обед – чаёк,
Вечером – чаище.
Выпили и чай турецкий, выпили и водку «бурёную» из технических спиртов со знаками радиоактивности – оранжевым пропеллером – вместо забытого «Знака качества» СССР. Подсчитано, что в одной только Рязанской области погибло от водочных отравлений больше, чем унесли войны – афганская и чеченская, вместе взятые. Это теперь знают, а тогда только догадывались: «Вот кто-то хапнул за этот турецкий чай!» нагрел руки министр-экспортёр! Это были относительно «тёплые времена», когда воровали с гласностью, но уже с ускорением: своруют – и оправдаются в печати. Потом ускорение оставили, а на гласность начхали: «Какая «четвёртая власть», когда нет первых трёх?»
Теперь уже никто и не вспомнит рыжковский «Антей», отправлявший военное вооружение через Владивосток, забыли. Подорожала лапша на двадцать копеек – и этого хватило, чтобы премьер получил «инфаркт». «Подождите, – сказал он напоследок народу, – мы что, вот за нами придут…» – и не ошибся.
Растерзали СССР, потекли за рубеж нефть, газ, уголь – всё. Появились иностранные деньги – в тысячи раз дороже наших родных рублей. Подивился народ: диковина! На деньгах перетянутые по горлу сенаторы, на другой стороне – усечённая пирамида и глаз… Зачем нам «вражьи деньги»? Но щупали с уважением, с нескрываемым интересом:
Обнимаю милку жарко,
День и ночь с ней провожу,
Дам пощупать дойчемарку
Или доллар покажу.
И вот началась ещё злее, страшней сатанинская пляска. Голод, самый настоящий сделанный голод перед смутой и выборами. Астрономические цены на табак. Чтобы купить хлеб и молоко ребёнку, надо отстоять в очереди полтора-два часа. Это пошла уже «реформа». Сушь, жара, хлеба поспели, небывалые хлеба… Самое время для жатвы – а страна всенародно выбирает президента, первого президента в голодающей стране… Что ж, неплохой зачин.
Вместо «сухого закона» пришёл закон «мокрый». И побежали багажные вагоны по Транссибирской магистрали: сотни ящиков с самопальной самтрестовской водкой, с техническим спиртом. Багажники и проводники не дремали и толкали сигареты и водку «от мафии». Это потом уже узнали, сколько потравилось и умерло тут же, не отходя от станции, где-нибудь под Архарой или Харагуном.
Водка, сигареты, ваучеры… – а частушки па́дают без усилия, как падают осенние листья или мысли, по-настоящему созревшие до истины… Народ только а́хает на появления «колдунов», «народных целителей» – и не унывает, несмотря ни на что:
Говорит старуха деду:
«К Кашпировскому поеду,
Установку получу,
Снова замуж захочу!»
Народ всё знает, от него не утаишь. А Сталина вспоминают всё чаще: тот не допускал такого раздрая. Может быть, он и впрямь был мудрее… нынешних?
Я теперь живу в России,
Мой милёнок – в Таллине,
Хорошо, что поженились
Мы ещё при Сталине…
Верно, по тем временам пожениться, пожалуй, не получилось бы. Только для того, чтобы увидеть милого, нужно выложить долларов двести («лимон» в рублях) – за визу. Кто-то приклеился и здесь обирать простой народ. Но это – открытая преступность, так сказать, рецидив, а скрытая? На улицу ввечеру носа не показывай: девяносто шестой год! А ведь ещё греки говорили: тот не человек, кто не смотрит вечером на звёзды. Чтобы хоть как-то сберечь свои жалкие пожитки от воров и убийц, ставят железные двери и квартиры собственными руками превращают в тюремные камеры, а дома – в казематы. И добровольно «садятся», с выходом только на дневные работы и в магазин. В этих «супер» и «минимаркетах», в «шопах» этих самых – цены уже давно космические, но на рельсы никто и не думает ложиться. Не купишь – так хоть полюбуешься… Население за решётками и засовами железными. А преступность разгуливает на свободе. И ещё – президенты и «дума». Впрочем, и думу отстреливают. И тогда она голосует за недоверие, но недобирает голосов – и всё кончается полюбовно и для «исполнителей», и для «законодателей». А в нищих, совершенно брошенных колхозах, сочиняют:
Мой милёнок – мафиози,
С ним теперь живу в колхозе,
Так вершится день за днём
«Смычка» города с селом.
«Всенародно избранные» бросают любимый волейбол и играют в заморский теннис – «страшно далеки они от народа». Ищут монархии, вот чего. А ну-ка, где там наши Романовы из Америки, давайте их к нам, всходите на престол. А Романовы не едут, боятся: делёж собственности в СНГ неистовый. Девятнадцатилетние киллеры отстреливают по десять человек в месяц и остаются неуязвимы. Да кто их зовёт, Романовых? – они видят, кто их зовёт! Те, кто от последнего пристанища царя Николая Александровича и всей семьи его камня на камне не оставили, а что уж о простых людях говорить… Архитекторы «перестройки».
Поразительно: в одной руке теннисная ракетка, в другой – свеча. А как крести́ться и поститься – не знают. Народ только руками разводит: что за правительство? Войны, заложники, убийства, нищета… и храмы строят. А на паперти тех храмов нищих – пруд пруди… Патриарх в интервью ответил на вопрос об Апокалипсисе так: «О времени же том никто не знает». Верно, так и сказано в Писании.
И как бы ни хороша была частушка, а только ли частушка – душа твоя, народ?